Но все равно взял ее туда. Какой-то частью сознания он продолжал испытывать потребность в роли экскурсовода.
В самом начале такие прогулки оставляли разобщенное, осколочное впечатление: тускло освещенный Лабиринт фокусничал с топологией. Туннели становились из тесных и замысловато изогнутых просторными и прямыми, полнились искусственными звуками и эхом, и способа отличить одно от другого не было.
– И, что еще хуже, – говорил Гейнс ассистентке, – они менялись.
В один миг – облицованы блестящей керамической плиткой, в следующий – оплетены какими-то органическими волокнами. Путник мог представить себя внутри кровеносной системы или в туннеле подземки, а то и мысленно растечься, подобно капле жидкости, между стеклышек микроскопа: археология этого места заставляла полагаться исключительно на интуицию, ибо постоянство здесь было отменено.
– Дело не в том, что можно было найти за углом, – говорил Гейнс, – а в том, что повернуть за угол получалось раньше, чем осознать, что этот угол там есть.
В результате, по крайней мере поначалу, Лабиринт казался не столько системой, сколько набором условий эксперимента. Цели опыта носили абстрактный характер.
– А во что это я влезла? – спросила ассистентка.
Гейнс остановился.
– Вода. Просто вода.
Он неуверенно покосился себе под ноги.
– Тут запчастей полно, – продолжил он. – Раньше целые секции Лабиринта то и дело исчезали. До пропажи одно, а когда появятся снова, совсем другое. В этих обстоятельствах надо понять, что фрагментарно не место, а твое восприятие места. На каком-то уровне существует организующий принцип, но подтверждения, что он там есть, не получить. Он навеки останется непостижимым. И стоило нам разучиться доверять себе, как кто-нибудь находил путь в обход западни, после чего экспедиция продвигалась еще чуть дальше. – Все экспедиции, рассказывал он, оказывались в каком-то смысле неудачны, но каждая по-своему; и если эти особенности хоть сколько-нибудь отражали реальность исследуемого места, то лучшего и ожидать нельзя. – С этим местом нужно научиться работать. Мы тут как колонизаторы. Мы все время на стреме. Всегда балансируем на тонком ломтике настоящего времени.
И, словно она спросила его о том:
– Кто его построил? – Он пожал плечами. – Почем знать? Народ ящериц из бездны времени. Некогда они властвовали над всем гало, следы их культуры можно обнаружить даже в таком захолустье, как Панамакс IV.
Ассистентка вздрогнула.
Спустившись под поверхность, она активировала выкройку. Теперь, что-то почуяв, оглянулась в коридор, на тот момент залитый коричневым светом и с монорельсовой дорогой по центру.
– Там кто-то есть, – шепнула она.
– Так часто кажется.
Лабиринт, рассказывал Гейнс, идеален для стоячих звуковых волн, и на частоте примерно 90 Гц у людей они вызывают чувство страха, приступы паники, дефекты зрения и галлюцинации.
– Если убавить частоту до двенадцати, просто блевать станешь без устали.
Через полмили архитектура артефакта внезапно изменилась, они очутились в примитивных проходах простых прямоугольных очертаний, вырубленных прямо в скале. До прибытия ребят с Земли свет не попадал сюда добрую сотню тысяч лет.
– Мы зовем это место ПКМ, – сказал Гейнс. – Перлантский культурный минимум. Тут иногда возникают следы инструментов. Вероятно, эти секции самые старые и были прорублены в скале, прежде чем она стала частью чего-то другого. А может, их цивилизация просто на какое-то время сбилась с пути. А может, они имели религиозное назначение. Тут интересной физики нет, зато попадаются барельефы. Взгляни.
Он остановился перед участком настенного рельефа, на котором были изображены три модифицированные ящерицы-диапсида в сложном ритуальном облачении. Одна ящерица душила четвертую, пассивно возлежавшую на каменном жертвеннике.
– Они, может, и опередили нас на миллион лет, но не в рациональности поведения. Вряд ли им полностью удалось ее обрести. Алеф – лишь один из их проектов.
Он снова взял ее под руку.
– Готова? Это за следующей дверью.
В Саудади тощего копа Эпштейна вызвали звонком в один из опечатанных складов на задворках некорпоративного ракетного порта. Было 4:20 пополуночи. Ровно за две минуты до этого труп Энки Меркьюри исчез. Записи нанокамер показали, как полупрозрачное, рыбьего оттенка изображение Энки, через которое маячили ребристые металлические стены склада, внезапно сменила пустота. Как ни замедлял ролик оператор, момент перехода уловить не удавалось. В один миг Энка висит посреди склада с тем же выражением, что и с самого начала, – как у мертвой, которая не намерена сдаваться, – а в следующий ее уже нет.
Эпштейн оглядел пустой склад, словно надеясь, что здравый смысл справится лучше техники, после чего направился вниз по Туполев к переулку и прибыл туда как раз вовремя, чтобы своими глазами зарегистрировать пропажу трупа Тони Рено – вероятно, в том же направлении, что и тело его снабженки. Утро занималось сырое и холодное, трафик на Туполев-авеню был жидкий, освещение с одной стороны улицы глючило. Зеваки пропали по уважительным причинам: война всем подряд накачивала либидо. Задержалась только пара тринадцатилеток: они стояли на тротуаре в карикатурно симметричных шапочках темных волос и мокрых от дождя мокасинах ручной работы от «Фантин и Моретти».
– Тони никогда никому не причинял вреда, – пожаловались они Эпштейну. – Почему такое случилось именно с ним?
– Хрен его знает, пацаны, – сказал им Эпштейн.
– Вот видишь? – торжествующе обратился один из них к приятелю, тут же позабыв про Эпштейна. – А я тебе что говорил!